Культура

Просто слушай: отрывок из книги Александра Довженко «Зачарованная Десна»

Автобиографическая повесть наполнена воспоминаниями детства о хорошие времена, где маленьким наивным ребенком замечаешь красоту во всем, что окружает…

Но если погрузиться в произведение уже взрослым – приходит грусть, ностальгируешь по прошлому и начинаешь понимать, что хотел донести автор…

ПРОСТО СЛУШАЙ:

ПРОСТО ЧИТАЙ:

Звали нашего деда, как я уже потом он Семеном. Он был высокий и худой, и лоб у него высокий, волнистые длинные волосы седые, а борода белая. И была у него большая грыжа еще с молодых чумацких лет. Пахнул дед теплой землей и немного мельницей. Он был грамотный по-церковному и в воскресенье любил торжественно читать псалтырь. Ни дед, ни мы не понимали прочитанного, и это всегда волновало нас, как странная тайна, которая предоставляла прочитанному особенного, незаурядной смысла.

Мать ненавидела деда и считала его за чернокнижника. Мы не верили матери и защищали деда от ее нападений, потому что псалтырь внутри был не черный, а белый, а толстая кожаная обложка — коричневая, как гречишный мед или старая халява. В конце концов, мать украдкой таки уничтожила псалтырь. Она сожгла его в печи по одному листочку, боясь курить сразу весь, чтобы он не взорвался и не разнес печи.

Любил дед хорошую беседу и доброе слово. Время по дороге на луг, когда кто спрашивал у него дорогу на Борзну или на Батурин, он долго стоял посреди дороги и, размахивая кнутовищем, кричал вслед путнику:

— Прямо и прямо и прямо и никуда не сворачивайте!.. Добрый человек поехала, дай ей бог здоровья,— вздыхал он ласково, когда путник наконец исчезал в кустах.

— А кто она, дед, человек та? Откуда она?

— А бог ее знает, разве я знаю… Ну, чего стоишь как вкопанный? — обращался дед к лошади, садясь на телегу.— Но, трогай-потому что, ну…

Он был наш добрый дух луга и рыбы. Грибы и ягоды собирал он в лесу лучше нас всех и разговаривал с лошадьми, с телятами, с травами, с старой грушей и дубом — со всем живым, что росло и двигалось вокруг.

А когда мы вот время наловим волоком или топчійкою рыбы и принесем к шалашу, он, улыбаясь, укоризненно качал головой и говорил с чувством тонкого сожаления и примиренності с бегом времени:

— А-а, разве это рыба! Невесть что, не рыба. Вот когда была рыба, чтобы вы знали. Вот с покойным Серегой, пусть царствует, как пойдем было…

Здесь дед заводил нас в такие сказочные дебри старины, что мы переставали дышать и бить комаров на жижках и на шее, и тогда уже комары нас поедом ели, пили нашу кровь, наслаждаясь, и уже давно вечер поступал, и крупные сомы уже походили в Десне между звездами, а мы все слушали, раскрыв широко глаза, пока не повергались в сон в душистом сене под дубами над заколдованной рекой Десной.

Лучшей рыбой дед считал линину. Он не ловил линей в озерах ни волоком, ни топчійкою, а то как будто брал их из воды прямо руками, как китайский фокусник. Они будто сами плыли в его руки. Говорили, он знал такое слово.

Летом дед частенько лежал на погребні ближе к солнца, особенно в полдень, когда солнце припекало так, что все мы, и наш кот, и собака, и куры прятались под любисток, красная смородина или в табак. Тогда ему была наибольшая радость…

Более всего на свете дед любил солнце. Он прожил под солнцем круг ста лет, никогда не прячась в холодок. Так под солнцем на погребні, круг яблони, он и умер, когда пришло его время.

Дед любил кашлять. Кашлял он так долго и громко, что сколько мы не старались, никто не мог его как следует передразнить. Его кашель слышал весь угол. Старые люди по дедовском кашля даже угадывали погоду.

Время, когда солнце хорошо припечет, он аж сыновей весь от кашля и ревел, как волк или лев, хватаясь обеими руками за штаны, где была и грыжа, и закарлючуючи кверху ноги, совсем как маленький.

Тогда Пират, что спал у деда на траве, вскакивал спросонья, убегал в любисток и с испуга лаяла уже оттуда на деда.

— И не гавкай хоть ты мне. Чего бы вот я лаял,— жаловался дед.

— Гав-гав!

— И чтобы хотя бы тебе кость в горло! Кхе-ках!..

Тысячи тоненьких трубочек вдруг заигрывали у деда внутри.

Кашель бурлил у него в груди, как лава в вулкане, долго и грозно, и очень нескоро после самых высоких нот; когда дед был уже весь синий, как цветок крученого паныча, вулкан начинал действовать, и тогда мы убегали кто куда, а вслед нам долго еще неслись деду громы и блаженное кректіння.

Убегая от дедового реву, однажды прыгнул я из-под смородины прямо в табак. Табак был высокий и густой-прегустий. Он как раз цвел большими золотыми кистями, как у попа на ризах, а над ризами носились пчелы — видимо-невидимо. Большое табачные листья сразу обплутало меня. Я упал в зеленую чащу и полез под листьями просто до огурцов.

В огурцах тоже были пчелы. Они возились круг цвета и так прытко летали до подсолнуха, к маку — и домой, и так им было никогда, что, сколько я не намагавсь, как не дразнил их, так ни одна почему-то меня и не укусила. А бджоляче жало хоть и болит, зато уже когда начнешь плакать, дед или мать дают сразу медную копейку, которую надо прикладывать к болезненному месту. Тогда боль быстро проходила, а за копейку можно было купить в Масия аж четыре конфеты и уже смаковать до самого вечера.

Погуляв круг пчел и наевшись огуречных бутонов, наткнулся я на морковь. Более всего почему-то любил я морковь. Она росла в нас равными вьющимися строчками везде среди огурцов. Я оглянулся, не смотрит ли кто. Никто не смотрел. Вокруг только дремучий табак, мак и кукурузные тополя и подсолнухи. Чистое полуденное небо, и тихо-тихо, словно все уснуло. Одни только пчелы гудят и где-то из-за табака, от погребні, доносивсь дедов рык. Здесь мы с Пиратом и бросились к моркови. Вырываю одну — мала. Ботва большая, а сама морковка мелкая, белая и совсем не сладкая. Я за вторую — еще тоньше. Третью — тонкая. А моркови захотелось, аж дрожу весь! Перебрал я целый ряд, и так и не нашел ни одной. Оглянувсь — что делает? Тогда я посадил всю морковь обратно: пусть, думаю, дорастет,—а сам пошел дальше искать вкусного.

Долго что-то ходил я по городу. После моркови высасывал мед из табачных цветов и из цветов тыквенных, которые росли под забором, пробовал зеленые калачики и белый, еще в молоке, мак, попробовал вишневого клея из вишен, понадкушував на яблоне десяток зеленых кислых яблок и хотел уже идти в дом. Когда же смотрю: баба снует возле моркови, дедова мать. Я — бегом. А она — глядь и за мной. А я тогда — куда его бежать? — повалил подсолнечника одного, второго:

— Куда ты, хоть тебе ноги усохли!

Я в табак. «Побегу,— думаю,— в малину, и на четвереньках под табаком». Пират за мной.

— Куда ты табак ломаешь, хоть тебе руки и ноги поломало! А хоть бы ты не вылез из того табака к хторого пришествія! Чтобы ты завял был, невігласе, как та морковочка завяла от твоих каторжных рук!

Не вдаваясь глубоко в исторический анализ некоторых культурных пережитков, следует сказать, что у нас на Украине простые люди в бога не очень верили. Персонально верили более в матерь божию и святых — Николая-угодника, Петра, Илью, Пантелеймона. Верили также в нечистую силу. Самого же бога не то чтобы не признавали, а просто из деликатности не осмеливались утруждати непосредственно. Простые люди хорошего воспитания, к которым принадлежала и наша семья, повседневные свои интересы считали по скромности не достойными божественного вмешательства.

Поэтому с молитвами обращались к более мелких инстанций, к тому же Николая, Петра и других. У женщин была своя тропа: они доверяли свои жалобы матери божьей, а та уже передавала сыну или святому духу — голубю.

Верили в праздники. Помню, бабушка часто говорила мне: «А чтобы тебя побило святое рождество»,—или: «Побей его святая пасха».

Итак, бросившись через табак в сад, прабабушка бухнулась с разбегу на колени.

Теги
Показать больше

Похожие статьи

Кнопка «Наверх»
Закрыть